"В жизни все просто".
"Медицина - моя законная жена, литература - незаконная. Обе, конечно, мешают друг другу, но не настолько, чтобы исключать друг друга".
"Маленько покашливаю, но до чахотки еще далеко. Геморрой. Катар кишек [так у Чехова – прим. Ст. Ворчуна]. Бывает мигрень, иногда дня по два. Замирания сердца. Леность и нерадение".Просто образец здорового человека!
Он мог отчетливо видеть свою болезнь и перечислял ее признаки, но в то же время писал Суворину:
"Я жив и здоров, кашель против прежнего стал сильнее, но думаю, что до чахотки еще очень далеко".И сердился, когда другие люди распространялись об его болезни:
"Для чего распускать все эти странные, ненужные слухи, ведомо только Богу, создавшему для чего-то сплетников и глупцов. Чахотки у меня нет, и кровь горлом не шла уже давно".
"Мамин принадлежит к тем писателям, которых по-настоящему начинают читать и ценить после их смерти. И знаешь, почему? Потому что они свое творчество не приурочивали к преобладающему направлению".
"Я сам испытал это, когда ставил "Иванова". Человек теряет себя, перестает быть самим собой, и его душевное состояние зависит от таких пустяков, которых он в другое время не заметил бы: от выражения лица помощника режиссера, от походки выходного актера...
Актер, исполняющий главную роль, надел клетчатый галстук, а автору кажется, что тут нужен черный. Публика, может быть, совсем не замечает галстука, а ему, автору, кажется, что она не видит ни декорации, ни игры, а только галстук, и что это ужасно, и что галстук этот погубит пьесу.
Бывает и хуже: актриса - ломака, вульгарнейшая из женщин, раньше он не мог выносить ее голоса, у него делались спазмы в горле, когда она с ним кокетничала. Но вот ей аплодируют, она тянет пьесу к успеху, и он, автор, начинает чувствовать к ней нежность, а в антракте подбегает к ней и целует ей ручки...
А вот идет главная сцена, на которую он возложил все надежды. В зале кашляют, сморкаются. Ни малейшего впечатления, ни хлопка... Автор прячется в темной норе, среди старых декораций, и решает никогда отсюда не выйти и уже ощупывает свои подтяжки, пробуя, выдержат ли они, если он на них повесится.
И никто этого не понимает. И те не понимают, что приходят за кулисы "утешать" автора, и даже поздравляют с успехом. Они не подозревают, что перед ними временно-сумасшедший, который может наброситься на них и искусать их.
Человек с более или менее здоровой нервной организацией выдерживает это потрясение, понемногу отходит, и дня через три его можно перевести в разряд "выздоравливающих", но иных это потрясает на всю жизнь".
Кто из вас, уважаемые читатели, читал Слепцова и отметил его первоклассный юмор? Мы с Толстым имеем в виду писателя Василия Алексеевича Слепцова (1836-1878), а не его однофамильца Александра Александровича Слепцова (1835-1906) - тоже писателя.
"Для того чтобы вызвать настроение, нужно лирическое стихотворение, драматическая же форма служит и должна служить другим целям. В драматическом произведении дОлжно поставить какой-нибудь еще не разрешенный людьми вопрос и заставить его разрешить каждое действующее лицо сообразно его внутренним данным. Это - опыты лаборатории. У Чехова же этого нет. Он останавливает, например, внимание зрителя на судьбе несчастных дяди Вани и доктора Астрова, но жалеет их только потому, что они несчастны, не обосновавши вовсе, заслуживают ли они сострадания. Он заставляет их говорить, что они были самыми лучшими людьми в уезде, но чем они были хороши - он не показывает. А мне кажется,они всегда были дрянными и ничтожными, поэтому их страдания не могут быть достойны внимания".Вот такое у них было различное понимание задач драматургии. Следует заметить, что Шекспир Толстому также не нравился.
"У Антона Павловича недуг был в полном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот прежний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего, поражала его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке. Но несмотря на такое состояние, А.П. был очень мил, общителен... рассказывал кое-что о себе, о своих первых неудачах на литературном поприще..."
"Он мне казался гордым, надменным и не без хитрости. Потому ли, что его манера запрокидывать назад голову придавала ему такой вид, - но она происходила от его близорукости: так ему было удобнее смотреть через пенсне. Привычка ли глядеть поверх говорящего с ним, или суетливая манера ежеминутно поправлять пенсне делали его в моих глазах надменным и неискренним, но на самом деле все это происходило от милой застенчивости, которой я в то время уловить не мог".
"Послушайте же, скажите же ему, что я не знаю его, что я же никогда не учился в гимназии. У него же повесть в кармане, я же знаю. Он останется обедать, а потом будет читать... Нельзя же так. Послушайте..."