В.Р. Зотов. “Закулисная история парижской Коммуны 1871 г.” Часть III


Ворчалка № 768-4 от 02.08.2014 г.




		
     Война между парижскими и версальскими газетами. – Декреты о 
     разрушении Вандомской колонны, конфискация фабрик и закрытие газет. 
     – Военные действия. – Декларация к французскому народу. – Пленные 
     коммунары. – Допросы. – Мужские и женские тюрьмы. – Плачущее 
     правительство. – Монархические тенденции собрания. – Политика Бисмарка. 
     – Подозрительность и воинственность Тьера. – Тронсен-Дюмерсан. 
     – Спасение жителей Нёйи. – Россель. – Раздоры в Коммуне и благосклонность 
     к ней пруссаков. – Комитет общественного спасения. – Редут Мулен-Саке 
     и часовня Людовика XVI. – Запрещение газет. – Прокламации Тьера и Коммуны. 
     – Статья Рошфора о доме Тьера. – Подписание мира во Франкфурте. 
     – Разрушение дома Тьера. – Драконовские меры Коммуны. – Варварство 
     версальских солдат. – Взрыв патронного завода. – Разрушение Вандомской 
     колонны. – Журнальные статьи и песни. – Как принял Тьер падение колонны 
     и своего дома. – Манифест Шамбора. – Прения о заключении мира. 
     – Положение Коммуны. – Жюль Валлес. – К чему ведут казни и расстреливания.     


В то время, когда междоусобная война разгорелась между Парижем и Версалем, газеты того и другого города вели между собою не менее упорную войну. Каждая из враждующих сторон преувеличивала, как во всякой обыкновенной войне, свои победы и взваливала на противника всевозможные, ничем незаслуженные обвинения.

Официальный (версальский) журнал рассказывал в нумере 9-го апреля историю Коммуны со времени её возникновения и, не понимая вовсе настоящих причин восстания, осыпал его самыми резкими и несправедливыми оскорблениями, делая ещё более невозможным какое-либо соглашение между враждебными партиями. Журнал выставлял Национальное собрание образцом правительства, тогда как большинство членов собрания, не скрывавшее своих монархических и самовластных тенденций, внушало всем искренним республиканцам весьма основательные опасения, вполне подтвердившиеся впоследствии. Особенно смешны были уверения, что собрание одушевлено самыми лучшими намерениями по отношению к населению Парижа.

12-го апреля Коммуна издала следующий декрет:
"Принимая во внимание, что императорская колонна Вандомской площади представляет памятник варварства, символ грубой силы и ложной славы, прославлению милитаризма, отрицание международного права, постоянное оскорбление победителями побеждённых, вечное опровержение одного из великих принципов французской республики — братства, постановлено: колонна Вандомской площади будет разрушена".


Хотя французы, особенно в последнее время, давно уже перестали гордиться своею колонною, но декрет, предписывающий поступок вандализма во имя международного права и братства, в виду пруссаков, стоявших под стенами Парижа, был во всяком случае достаточно диким актом социалистской сентиментальности. Скажем, кстати, что ему нисколько не был причастен живописец Курбе, на которого потом взвалили обвинение в разрушении колонны.

Официальный журнал продолжал по-прежнему уверять, что инсуррекция с каждым днём слабеет и теряет бодрость, а журнал Коммуны декретировал, что все фабрики и мастерские, оставленные их хозяевами, будут заняты кооперативными рабочими обществами, которые обязаны пустить их в ход; особые жюри учреждались для определения платы, какая могла быть выдана впоследствии хозяевам мастерских.
Но этот призыв к рабочим, хотя и нарушавший право собственности, не пополнял фабрик, прекративших работу. Рабочие предпочитали ничего не делать, а лучшие из них в войсках Коммуны охраняли валы и заставы города или дрались с версальцами.

В то же время Коммуна пополняла число своих членов новыми выборами и издавала декрет, которым откладывалась на три года уплата без процентов всякого рода долговых обязательств, векселей, счетов, даже квартирной платы.
Президент военного отдела Россель декретировал, что все проступки против общественной безопасности будут судимы военным судом, и виновные подвергнуты смертной казни — расстрелянием.

19-го апреля явился следующий указ:
"Коммуна, принимая во внимание, что невозможно терпеть в осаждённом Париже газеты, явно проповедующие междоусобную войну, сообщающие неприятелю о военных планах и распространяющие клевету против защитников республики, постановляет запретить газеты “Вечер”, “Колокол”, “Народное мнение” и “Общее благо”".
Так понимала Коммуна свободу печати. Против этой насильственной меры восстали даже такие газеты, как “Mot d'ordre” и “Rappel”, рискуя подвергнуться такому же запрещению.

Военные действия шли, в то же время, своим чередом.
10-го апреля командир Первого корпуса генерал Ладмиро занял Аньер, последний пункт, из которого коммунары могли грозить Версалю. Они однако не опубликовали этой потери, а напечатали в тот же день депешу Домбровского, уверявшего, что войска Коммуны сохранили свои позиции, и что все слухи об оставлении их распускаются реакционерами с целью деморализовать население.

Коммуна чувствовала, однако, свою слабость и обнародовала 20-го апреля декларацию к французскому народу с целью привлечь к своей программе симпатии Франции. Программа эта заключалась в безусловном самоуправлении общины во всей Франции, вотировании общинных приходов и расходов, назначение и распределение цифры налога, управление местными повинностями и имуществом общины, выборами учителей, чиновников полиции и вообще администрации, полную гарантию свободы лиц, мнений, совести и труда, учреждение местной защиты и стражи, охраняющей порядок.

Но напрасны были все уверения Коммуны, что Париж страдает и сражается за всю Францию, что своими жертвами он приготовляет ей возрождение умственное, нравственное, экономическое и административное, славу и благоденствие, что Париж не стремится к преобладанию над страною и нацией, а готовит ей единение не монархическое или парламентское, то есть ту же деспотическую централизацию, а единение политическое, то есть добровольную ассоциацию всех местных интересов и индивидуальных сил, стремящихся к одной общей цели — свободе, безопасности и благосостоянию всех и каждого.
Напрасно Коммуна уверяла, что революция 13-го марта открывает новую эру политики серьёзной, положительной, основанной на опыте, предвещает конец старого мира правительства и клерикализма, чиновничества, милитаризма, эксплуатации, ажиотажа, монополий, привилегий, которые держат в рабстве большую часть народа и которые виною всех бедствий и потерь отечества.
Франция осталась глуха к приглашению обезоружить Версаль, и Коммуна одерживала над ним победы только в своих бюллетенях, продолжающих самым наглым образом приписывать полный успех коммунарам при всякой стычке с версальскими войсками.

В то время как Домбровский разбивал — на бумаге — армию МакМагона, Версаль всякий день отправлялся как на гулянье смотреть на массы пленных парижан, захваченных в ежедневных стычках. На большой дороге, близ Вирофлейской заставы, часто поднималась пыль от смешанной массы всадников, пеших и телег; появлялись толпы бледных оборванцев, опирающихся друг на друга, большею частью босых, с растрёпанными волосами; между ними было немало женщин в истрепанных юбках, с некрасивыми лицами, с выражением гнева и отчаяния.
Версальцы встречали этих пленников неприязненно. Дюпон говорит, что даже дамы высшего круга забывались до того, что ударяли зонтиками несчастных, смотревших на них скорее с удивлением, чем с негодованием.

Одного журналиста, возмущённого подобным ударом зонтика и громко выразившего своё неодобрение, потащили в полицию, называя коммунаром. Это был известный Луи Ратисбон, один из редакторов “Journal des debats”. Его выпустили только тогда, когда убедились в этом.
Другой журналист, Эдуард Локруа, бывший членом собрания, подавший в отставку вместе с Мильером, Разуа и Флоке и оставшийся в Париже, вскоре увидел невозможность жить под управлением Коммуны и, взяв у неё пропуск, отправился по дороге в Ванв, чтобы попасться в руки версальцев. Встреченный отрядом кавалерии, он был отведён в Версаль и посажен в тюрьму, откуда вышел только благодаря протекции Тьера.

Пленных коммунаров, число которых прибывало с каждым днём, сажали предварительно в два большие дворцовые здания, где прежде помещались придворные лошади и экипажи. В холодных, пустых и низких комнатах этих зданий, даже в погребах разместили пленников.
Кормили их солдатским хлебом, спали они на соломе; обращались с ними дурно. В отрёпанных, полувоенных, полустатских костюмах, в пальто без пуговиц, в кепи без козырьков, дырявых башмаках и оборванных панталонах приводили этих исхудавших, грязных коммунаров к полицейскому комиссару для допроса.
После обычных вопросов об имени, летах, профессии, почти все они на вопрос о том, зачем приняли участие в восстании, отвечали: потому что мы были без работы, а Коммуна давала нам по тридцати су в день.
Больше всего было между ними лиц, едва достигнувших юношеского возраста: в эти годы, незнакомые с тяжёлыми уроками жизни, всякая утопия кажется осуществимою, всякая фантазия — легко достижимою; междоусобная война становится явлением простым, обыденным. Недостаток упроченного положения, средств к жизни был также одною из главных причин, что к восстанию примкнули огромные массы бедняков без работы, для которых ровно ничего не стоило всякий день жертвовать своею жизнью, не приносившею им ничего, кроме труда и лишений.
Род занятий имел в этом случае также большое влияние. Между коммунарами почти вовсе не встречалось земледельцев, садовников, но много кровельщиков, сапожников, слесарей; иные с важностью называли себя писателями, хотя плохо знали грамоту.

При допросах разрешалось присутствовать некоторым известным лицам, как Александру Дюма [сыну], Людовику Галеви, карикатуристу Хаму, изучавших с различных сторон эту оригинальную и разнообразную массу. Ответы коммунаров были большею частью искренни; только женщины лгали постоянно, не сознаваясь ни в своей профессии, ни в месте рождения, ни — всего более — в своих годах.

Один из современных публицистов сказал, что
"самая осмысленная война есть война междоусобная, потому что только в ней люди знают, за что они дерутся".
Этот парадокс опровергается яснее всего войною 1871 года: в ней-то именно большая часть инсургентов дралась, сама не зная за что.

После допроса женщин отводили в особую, назначенную для них тюрьму, которую они наполняли криком, плачем, жалобами, но через два дня привыкали обыкновенно к своему положению. Многие из них, жертвы минутного увлечения привязанности к своим мужьям, не могли обойтись без работы и требовали каких-нибудь занятий.
Обитательниц кабаков и домов терпимости, мегер-петролейщиц, было очень немного. [Петролейщицы — это керосинщицы, поджигательницы.]
Одна из коммунарок была взята на последнем месяце беременности и, по заключении в тюрьму, с ней тотчас начались родовые боли. Её хотели отправить в госпиталь, но она отказалась встать с постели, и другие женщины обещали ходить за нею, прося не беспокоить родильницу. Она разрешилась благополучно; её окружали, за ней ухаживали десятки внимательных, заботливых женщин, исполняя в точности все докторские предписания. Ребёнок был окружён не меньшей заботливостью. Всё остальное было забыто этими женщинами при исполнении материнских обязанностей. Ребёнок, родившийся в тюрьме, был не только радостью для той, которая дала ему жизнь, он был утешением всех, помогавших ему явиться на свет.

Тюрьмою для мужчин служила дворцовая оранжерея, огромное здание, куда на зиму переносились из версальских садов, в своих зелёных кадках, апельсины и другие деревья, пережившие несколько монархий и республик. В известные часы заключённым, в ожидании военного суда, позволялось гулять по саду; многие из них в эти часы занимались очисткою деревьев, уходом за цветами. Руки, почерневшие в пороховом дыму братоубийственной войны, осторожно окапывали заступом нежные растения. Люди эти, только что взятые в кровавых, отчаянных схватках, казались тихими и кроткими, и добродушно улыбались, когда их заставали за садовой работой.

Однажды оранжерею посетил богатый и знаменитый маркиз-англичанин, в качестве иностранца, не имеющего основания принимать сторону коммунаров, но видящего в них только несчастных. Он испросил позволение раздать пленникам несколько денег. Подойдя к невысокой решётке, отделяющей посетителей от заключённых, он протянул им горсть золота, говоря, что считает себя счастливым, давая им возможность приобрести то, что им нравится. Масса пленников не тронулась с места и отказалась принять золото маркиза. Однако, вследствие его настояний, некоторые из них взяли у него несколько су и мелкой монеты на табак. Они были, однако, тронуты предложением маркиза и поднесли ему собранный ими букет цветов, когда он уходил из тюрьмы.

К оранжерее не раз приходили из Парижа жёны, матери, сёстры отыскивать между пленниками своих мужей, отцов, братьев. Никакими средствами нельзя было отогнать их от тюрьмы, и если они находили близких им лиц, крики радости мешались со слезами и жалобами. Многие требовали разделить участь несчастных, но между матерями встречались и такие, которые осыпали упрёками своих сыновей за приверженность к коммуне.
Как далеки были эти сцены от тех, которые происходили в оранжерее в прошлом столетии, когда, спустившись с мраморной лестницы в сто ступеней, напудренные вельможи в бархатных кафтанах, со шпагой поперёк поясницы, с треуголкой подмышкой, раскланивались по всем правилам этикета с придворными дамами в высоко взбитых причёсках, с громадными шлейфами, жеманившимися под румянами и мушками. Теперь тут были только рубища и тряпки, блузы да фуражки, красные панталоны и кепи солдат.

Что же в это время делало версальское правительство?
Газеты, враждебные ему, ясно намекали, что Тьер нарочно даёт разгореться восстанию, чтобы доказать свои военные и стратегические способности блистательною осадою и взятием Парижа и, в то же время, прослыть спасителем отечества, получив за это, конечно, всевозможные награды и титулы.
Кроме военных планов, все остальные стороны администрации были страшно дезорганизованы.

Правительственные листки, как “Трёхцветное знамя” Франциска Скорсе, приводили не стесняясь, например, следующий отзыв Тьера о таком важном правительственном лице, как сенский префект:
"Жюль Ферри не очень далёк. Это плохой администратор, хотя и не без достоинств. К тому же у меня не было другого под рукою".
Тот же периодический орган так выражался обо всём правительстве в другом нумере своего издания:
"В этом правительстве больше всего — плачут. Г. Тьер плачет, г. Жюль Фавр плачет, г. Трошю плачет, г. Шангарнье плачет; у г. Симона, самого плаксивого из всех, вечно слёзы в голосе".


Однако правительство не только плакало, но и принимало меры, ещё более разжигавшие междоусобную войну. Так, оно объявило, что несколько инсургентов, взятых в плен и принадлежавших к составу армии, были расстреляны на основании законов, наказывающих смертью солдата, сражающегося против своего знамени. На это даже такая умеренная газета, как “Siecle” заметила, что само версальское правительство признало Париж воюющею стороною, что нельзя называть инсургентами двухмиллионное население Парижа, и что солдаты, признавшие республику, также дрались против своего прежнего императорского знамени. Тьер, считая мятежниками всю национальную гвардию, требовал ускорения процедуры военных судов, но собрание, припомнив луи-наполеоновские ссылки без суда в 1852 году, отвергло это предложение, хотя и не имело твёрдости отказать Тьеру в его требовании: назначать самому мэров тех городов, где более 20-ти тысяч жителей.

И в эти дни, когда братоубийственная война разгоралась с новой силою, на французской территории находилось ещё 500.000 пруссаков, содержание которых стоило Франции ежедневно 1.200.000 франков.
Паскаль Груссе, коммунальный министр иностранных дел, послал в главную немецкую квартиру в Сен-Дени запрос: почему не очищаются от войск северные форты Парижа, если уже внесены 500 миллионов контрибуции пруссакам?
Генерал Фабрице не дал на это никакого ответа.

Члены Коммуны были убеждены, что Европа не допустит утвердиться в Париже управлению на коммунистических и анархических началах, что пруссаки только и ждут, чтобы им поручили усмирить восстание — и всё-таки инсургенты и не думали о примирении, о соглашении. Более благоразумные между ними сознавали, что они не в силах управлять течением, и должны следовать за ним. Это общая участь всех вождей революции: они почти всегда увлечены ею гораздо дальше, чем рассчитывали. Генерал Трошю, не хотевший употребить для защиты Парижа трёхсотпятидесятитысячную национальную гвардию, министр Пикар, называвший её в своих циркулярах "низкою демагогиею с подлыми лицами" - также увлекались, и эти увлечения ещё более поселяли раздражение между враждующими сторонами.

В конце апреля Тьер мало занимался даже военными планами. (Замечательно, что он ни разу не посетил тюрьмы пленников, не присутствовал ни на одном допросе, не делал никаких распоряжений об участи вдов и сирот лиц, павших в междоусобной войне.) Его беспокоило настроение собрания, большинство которого явно выражало своё мнение, что для спасения Франции необходимо восстановить монархию; расходились только в вопросе: какую — бурбонскую или орлеанистскую?

Но ещё более беспокоило Тьера положение Германии. Бисмарк объявил в Рейхстаге, что если Парижская Коммуна не будет подавлена, то для охранения территориальных и финансовых приобретений Германии он вынужден будет действовать с такою же энергией, как и в только что окончившуюся войну.

Видя, что в Брюсселе затягивается некоторыми подробностями окончательное подписание мирных условий, Бисмарк прибегнул по отношению к Тьеру к прежней уловке, употреблённой уже им при открытии первых переговоров о мире. В то время когда Жюль Фавр приехал в Версаль к Бисмарку, составлять в его квартире, в улице Прованса, мирные условия, в другой комнате того же дома сидел посланный от Луи Наполеона Клеман Дювернуа, под именем Дюпарка, и немецкий дипломат часто переходил от одного делегата к другому. Чтобы заставить министра республики принять все условия победителя, стоило только сказать, что их принимает агент Империи — и Жюль Фавр тотчас же соглашался на всё.

Теперь Тьер вдруг начал получать известия от своих агентов, состоявших на жалованье и у Бисмарка, что прусский кабинет вошёл в Лондоне в переговоры с экс-императором, восстановление которого на престоле явилось возможным делом, если бы он решился подписать мир с Германией. Если бы Тьер вникнул, как следует, в эти слухи, преднамеренно распускаемые, он убедился бы в том, что они неосуществимы; но при одной мысли о бонапартистской реставрации, распорядитель судьбами Франции терял голову и верил всякому вздору о переговорах Берлина с Чизльгерстом. [В Чизлхёрсте жили Наполеон III и императрица Евгения.]

Под влиянием страха, Тьер приказал арестовать Руэра, приехавшего в Булонь из Англии. Надеясь найти в карманах бывшего вице-императора матерьяльное доказательство этих переговоров, его обыскивали так нецеремонно, что даже разорвали на нём платье и, не найдя ничего, отпустили.
Несмотря на это, Тьер был сильно испуган известием, что французские войска, бывшие ещё в плену в Германии, хотят требовать восстановления Империи, и что к этой мере склоняется и Пруссия. К этому присоединились у Тьера опасения за свой дом в Париже, где находились коллекции редких произведений искусства, и который Коммуна грозилась сжечь.
Это насилие Тьер думал отвратить другими такими же насильственными мерами. Так, в конце апреля, он вздумал арестовать Гамбетту, подозревая его в сношениях с Коммуной. Бывший турский и бордосский министр жил в Испании, но часто приезжал в Байонну и Биарриц, и Тьер дал приказ арестовать его, когда он переедет границу Франции. Узнав об этом, Пикар, для снятия ответственности, предложил представить дело в совет министров, и Тьер, не желая подвергать свои решения обсуждению других лиц, отказался от своего намерения.

Зато он с большим жаром принялся за свои планы — осады Парижа. Маршал МакМагон был только послушным исполнителем его замыслов, но Тьер хотел вести осаду по старой системе: копанием траншей и заложением параллелей. Он даже заявлял поползновение прибегнуть к лестницам, и МакМагон с трудом мог убедить его, что эта система будет опасна, губительна для солдат и успех её — весьма сомнителен.

С Парижем Тьер имел почти ежедневные сношения через доктора Тронсен-Дюмерсана. В то время, когда Коммуна никого не впускала в Париж и не выпускала из него, не исключая санитаров и госпитальной прислуги, доктор, снабжённый полномочиями посланников австрийского, итальянского, испанского и португальского, живших в Версале, ездил в их канцелярии, остававшиеся в Париже, и привозил оттуда сведения, нужные правительству. Коммуна не смела мешать иностранным представителям сноситься с персоналом посольства и, под этим предлогом, Тронсен исполнял часто весьма деликатные поручения правительства, перевозил в своём фаэтоне значительные суммы банку, обществам земельного кредита и др.; однажды он перевёз в Париж сто тысяч франков золотом, а другой раз вывез оттуда зятя министра Пикара, адвоката Лиувиля, которого Коммуна собиралась арестовать.

Доктор подвергался опасности не только со стороны коммунаров: бомбы Мон-Валерьена не раз падали на дорогу, по которой он проезжал, и два раза лошадь его фаэтона падала под их осколками. Коммуна относилась к Тронсену с уважением, так как он оказал ей большую услугу. Жители Нёйи, близ которого происходили упорные и кровопролитные битвы, не смели под градом бомб выйти из погребов своих разрушенных домов даже для того, чтобы зарыть тела убитых. Они умоляли сражающихся позволить им оставить свою деревню. Они просили перемирия, но Тьер не хотел и слышать о нём. Тронсен выхлопотал свободный пропуск в Версаль четырём делегатам Коммуны, и хотя сам Тьер не хотел иметь никаких сношений с мятежниками, но позволил делегатам выйти с белыми знамёнами перед версальским войском и прекратить огонь на время переговоров, продолжавшихся часа два. В это время жители Нёйи успели выйти из своих жилищ, и в деревне остались одни сёстры милосердия.

Тронсен служил также посредником между правительством и лицами, недовольными Коммуною, а недовольны ею были даже многие из её членов. Они подозревали друг друга; управлявшие разными частями сменялись поминутно, аресты следовали за назначениями; волки грызлись между собою. Тьер рассчитывал на измену многих выдающихся лиц в управлении. Человек, купивший в 1832 году у Дейча тайну местопребывания герцогини Беррийской, и передавший ему деньги каминными щипцами, чтобы не дотронуться до руки предателя, надеялся привлечь подкупом на свою сторону влиятельных лиц в Коммуне.

У Отёйских ворот стоял батальон коммунаров, преданность которого Коммуне казалась весьма сомнительною. Тронсен вошёл в переговоры с командиром батальона, и тот обещал отворить версальцам ворота города за сто тысяч франков. Как заговорщики комической оперы, правительственные войска должны были явиться ночью к воротам, если не “в белокурых париках и с чёрными воротниками”, то с трёхцветной перевязью и подать условный знак.
Командир взял десять тысяч в задаток, но вечером, за несколько часов до наступления ночи, в которую должно было совершиться предательство, батальон Отёйских ворот переведён был в другой пост — и заговор не удался.
Подозревала ли Коммуна верность батальона, или командир его нашёл более нравственным украсть у Тьера десять тысяч, нежели предать своих братьев, осталось неизвестным.
История эта повредила, однако, Тронсену во мнении Коммуны, которая призвала даже его арестовать. Но он явился смело в комитет общественной безопасности и спросил себе пропуск под своею второю фамилией — Дюмерсан.

Несмотря на неудачу первой попытки, Тьер не переставал рассчитывать на измену охранителей города и три раза в течение второй половины апреля предупреждал МакМагона, чтобы тот приготовил всё к вступлению войск в Париж на следующую ночь. Тот отправлял передовые отряды к назначенным воротам, но они не отворялись, версальцев встречали выстрелами, и они принуждены были ретироваться, потеряв несколько убитых и раненых.

Вероятно, под влиянием иллюзии Тьера, полковник Лаперш послал 30-го апреля из траншей к коменданту форта Исси требование сдаться.
Полковнику отвечал Россель:
"Любезный товарищ! В следующий раз, когда вы позволите себе послать нам требование, такое дерзкое, как ваше вчерашнее собственноручное письмо, я прикажу расстрелять вашего парламентёра, согласно с военными обычаями".


И такого человека, как Россель, исполнительный комитет Коммуны не только лишил командования фортом, но и заставил его выйти в отставку.
Отказываясь от звания делегата по военным делам, он закончил своё письмо следующими словами:
"Мне осталось только или сломить препятствие, мешающее мне действовать, или уйти. Я не сломлю препятствия, потому что препятствие — это вы сами и ваша слабость. Я не хочу восставать против избранников народодержавия и удаляюсь, прося у вас только одного места — в тюрьме Мазаса".


Россель был одним из самых выдающихся членов Коммуны. Сын батальонного командира, он блистательно окончил курс в политехнической школе, потом в Меце, откуда вышел в 1866 г. с чином поручика. Строгой жизни, замечательных способностей, он писал военные статьи в газете “Le Temps”, обратившие на него внимание. Когда в 1869 г. вышел последний том “Корреспонденции Наполеона I”, изданный правительственною комиссиею, Россель доказал, что помещённые в том стратегические сочинения, приписываемые Наполеону, не могли быть им написаны. Комиссия должна была сознаться, что она “была введена в заблуждение”, но молодой капитан был отправлен в гарнизон Буржа.
При начале войны с Пруссиею, он приехал в Париж, напрасно просился в действующую армию, и напечатал в “Temps” свой план защиты отечества, состоящий в том, что вся нация должна была вооружиться и сражаться маленькими отрядами, а регулярная армия должна была только поддерживать партизанские отряды.
Росселя отправили в Мец, который вскоре был обложен пруссаками. Видя с негодованием действия маршала Базена, Россель предлагал пробраться из крепости и принести известия из Парижа. Ему отказали, и он скоро понял, что неспособность или измена Базена отдадут во власть неприятеля и крепость, и армию.
Тогда в сообществе с несколькими офицерами Россель составил план арестовать Базена и, отдав его под военный суд, пробиться из крепости. Но заговор был открыт, и Россель заключён в тюрьму, откуда был выпущен только в момент капитуляции. Переодевшись крестьянином, он прошёл сквозь прусские линии и бежал в Бельгию, где в газете “Independans Belge” протестовал против позорного образа действий Базена.
Побывав в Англии для свидания с матерью-англичанкою, он явился вскоре в Тур и предложил свои услуги правительству национальной обороны. Военный министр Гамбетта послал его на север Франции, организовать там средства к защите страны.
В декабре 1870 года он был сделан полковником и начальником лагеря в Невере. В этом городе он получил известие о революции 18-го марта и написал военному министру, что он едет в Париж принять сторону той партии, которая
"не подписывала мира и не имеет в своих рядах генералов, способных на капитуляцию".
В Париже он был тотчас же избран членом центрального комитета и командиром легиона XVII-го округа. Но за попытки ввести в легионе строгую военную дисциплину его отставили и даже арестовали 2-го апреля, потом вскоре же освободили, и генерал Клюзере назначил его начальником штаба.
Когда Коммуна сменила Клюзере, она поручил Росселю исполнять обязанности военного министра, и в короткое время своего управления этой частью он делал невероятные усилия, чтобы поднять дух сражающихся, организовать защиту. Он не хотел только лгать, как члены Коммуны, и когда версальцы взяли форт Исси, обнародовал это известие в официальной газете.
Коммуна обвинила его в стремлении к диктатуре и в измене. Он скрылся от мести коммунаров, напрасно отыскивавших его в Париже и даже напечатавших, что он продался за деньги версальцам.

Дальнейшая судьба этой даровитой личности была ещё печальнее. Хотя он не принимал никакого участия в последней борьбе коммунаров с версальской армией, но был захвачен в Париже в начале июня и отведён в Версаль, где военный суд два раза, в сентябре и октябре, приговорил его к смерти. Во время суда он получил со всех сторон знаки искренней симпатии. Двести женщин из Меца подали прошение о помиловании его президенту республики; парижские студенты посылали депутации с той же целью, но Тьер приказал казнить заблуждавшегося даровитого, честного патриота, которому не было ещё 27-ми лет. Перед смертью он оставил пастору письмо, в котором завещал своей партии, если она когда-нибудь достигнет власти, не мстить за его смерть,
"так как это недостойно свободы".
28-го ноября Россель был расстрелян на Саторийской равнине вместе с членом коммуны Ферре и сержантом Буржуа. Во время своего процесса он написал замечательную книгу “О реорганизации армии” и, ещё прежде, “Военное искусство” и брошюры “Капитуляция Меца” и “Защита Меца”.

В то время, когда Коммуна подозревала своих лучших членов в измене и продажности, сама она нисколько не уважала частную собственность.
Так, ещё 22-го апреля она отправила одного делегата обобрать всё серебро в отеле “Инвалидов”, а в кожевенных лавках Сен-Марсельского квартала захватила, в виде реквизиции, весь товар у купцов.
В то же время почти в каждом заседании Коммуны члены её ссорились между собою. Рауль Риго отказывался от звания префекта полиции, Феликс Пиа вышел в отставку, потом опять вступил в Коммуну, по просьбе своих избирателей.
Верморель осмеял его за это в своей газете. Пиа отвечал ругательствами.

Коммуна соглашалась также на размен пленных и предлагала отпустить архиепископа Дарбуа, если версальцы освободят Бланки. Тьер отказал, говоря, что жизни Дарбуа не угрожает никакая опасность, так же, как и жизни Бланки.
Это упрямство повлекло за собою гибельные последствия. О намерениях Коммуны ходили зловещие слухи; в её заседаниях предлагались меры одна другой радикальнее: требовали уничтожения долговой государственной книги, в которую вписаны все ренты, и выдачи пенсий любовницам национальных гвардейцев наравне с их жёнами, а также легитимизации всех побочных детей и усыновления их Коммуною.

И между тем немцы вовсе не враждебно относились к Коммуне. В одном из заседаний Рейхстага Бисмарк отозвался о ней так, что Тьер и его министры были глубоко оскорблены.
Германский канцлер сказал именно, что
"в восстании парижан лежало справедливое основание", -
и что, в сущности, коммунары сначала не хотели ничего другого,
"кроме муниципальной организации, наподобие существующей в Германии".

Сношения инсургентов с немцами были нередки. Где-то близ Парижа коммунары открыли “нечаянно” склад восемнадцати тысяч ружей Шасспо [игольчатая винтовка образца 1866 года]. Наконец, пруссаки нисколько не стеснялись продавать парижанам лошадей. 3-го мая Россель купил их 1.000, по 40 франков за каждую. В начале мая немцы приостановили также возвращение во Францию пленных солдат. Это было косвенным поощрением инсургенции.

2-го мая исполнительная комиссия Коммуны была заменена “комитетом общественного спасения”. 34 голоса против 28-ми вотировали восстановление учреждения эпохи первой революции. Пять человек сделались с этих пор полновластными правителями Парижа. Это были: Антуан Арно, Лео Мелье, Ранвье, Феликс Пиа и Шарль Жирарден. Они взяли себе помощниками: Теофиля Ферре, Гастона д'Акосту, Мартенвиля и Гюгено. Прокурором комитета был назначен Рауль Риго.

Официальный журнал Коммуны обнародовал в то же время бюджет её доходов и расходов от 20-го марта по 30-е апреля: она получила в это время 26 миллионов с лишком, истратила более 25-ти, остаток к первому мая простирался до 876 тысяч.
Тот же журнал должен был сознаться, что в ночь с 3-го на 4-е мая редут Мулен-Саке, охраняемый двумя батальонами национальной гвардии, был внезапно захвачен версальцами, явившимися туда под видом патруля и впущенными в укрепление после того, как они сказали пароль и лозунг. Версальцы выгнали гарнизон, захватили шесть пушек и тотчас же увезли их.
Следствие обнаружило измену командира батальона национальной гвардии, или его беспечность, при сохранении тайны пароля.

Это происшествие взволновало Коммуну. С 6-го мая она стала употреблять в своих декретах старый республиканский календарь и поместила от 16-го флореаля 79-го года республики следующий декрет:
"Принимая во внимание, что здание (immeuble), известное под названием искупительной часовни Людовика XVI-го, составляет постоянное оскорбление первой революции и вечный протест реакции против народного правосудия, постановляем — разрушить искупительную часовню Людовика XVI-го и материал её продать с аукциона в пользу казны".


Декрет этот, однако, Коммуна не имела времени провести в исполнение. Зато в то же время одним почерком пера какого-то Курне, делегата по заведыванию общественной безопасности, она уничтожила ещё семь газет, между которыми были и такие, всюду распространённые, как “Le Temps”, “La France”, “la Petit Journal”. Кара постигла из-за того, что они
"возбуждали вражду между сословиями, подрывали основы управления".
Недоставало только обвинения во вредном направлении, но оно подразумевалось само собою.
И никому неведомый Курне спокойно уничтожал собственность множества лиц, лишал работы тысячи людей, умственной пищи — десятки тысяч! А сам он, может быть, заслуживал столько же уважения, как член Коммуны Бланше, отправленный в это же время в Мазас за то, что под именем Панилия служил в лионской полиции, был монахом и объявлен по суду злостным банкротом.

6-го мая Коммуна постановила, что все вещи, заложенные в ломбарде (mont-de-piete) ранее 26-го апреля, в сумме, не превышающей 20-ти франков и состоящие из одежды, белья, мебели, книг и рабочих инструментов, могут быть получены обратно без выкупа. Этим могли воспользоваться немногие, так как в день можно было получить не более четырёх тысяч заложенных пакетов, а Коммуна просуществовала не более десяти дней после этого декрета.
И эти последние дни прошли в постоянных спорах из-за власти с центральным комитетом национальной гвардии. В заседаниях Коммуны члены её препирались о том, зачем члены комитета носят шарф через плечо и розетку с серебряной бахромой в петлице.

8-го мая Тьер издал прокламацию к жителям Парижа, в которой приглашал их подавить восстание Коммуны, "прикрывающейся подлым красным знаменем", захватывающей частную собственность, останавливающей работы в Париже и во всей Франции, мешающей очищению страны от неприятеля, который грозит новым вторжением, если восстание не будет подавлено.
Парижане приглашались спасти себя, "сделав штурм города бесполезным".

На эту прокламацию комитет общественной безопасности отвечал декретом 21-го флореаля, в котором определялось:
"Ввиду афиши господина (sieur) Тьера, называющего себя главою исполнительной французской республики, уверяющего, что его армия не бомбардирует Париж, тогда как всякий день женщины и дети падают жертвами братоубийственных снарядов версальцев, возбуждающего также к измене, чтобы проникнуть в Париж, - недвижимая собственность Тьера берётся в казну, дом его на площади Жоржа уничтожается (sera rasee)".


Это была, конечно, варварская, грубая мера, но она была принята из мести Тьеру и давно подготовлялась в газетах Коммуны. Вот что писал, например, Анри Рошфор в своём “Le Mot d'ordre”:
"У Тьера на площади Сен-Жоржа удивительный отель, полный произведений искусства во всех родах. У г. Пикара в Париже три дома, приносящие колоссальный доход, а г. Фавр занимает в улице Амстердама великолепное здание. Что бы сказали эти государственные люди и домохозяева, если бы за разрушение своих жилищ жители Парижа отвечали ударами лома, если бы за каждый дом в Курбвуа, падающий от бомб, сломали хоть одну стену дома площади Сен-Жорж или улицы Амстердама? Я убеждён, что при первом известии о повреждении двери его дома Тьер приказал бы прекратить огонь. Пусть нас назовут Тамерланом, но мы сознаёмся, что это возмездие не казалось бы нам чрезмерным, если бы не представляло важного неудобства. Если народное правосудие разрушит дом Тьера, стоящий два миллиона, версальское правительство вотирует ему на постройку три миллиона и, так как по этому счёту придётся выплачивать тем же парижским жителям, то мы принуждены отсоветовать подобную операцию".


Она однако же была утверждена, и в Коммуне происходили жаркие прения о том, что делать с произведениями искусства, хранившимися у Тьера.
Курбе, которому было поручено наблюдать за уничтожением Вандомской колонны, был выбран также членом комиссии, разбиравшей драгоценные вещи Тьера, и предложил перенести их в Лувр, или продать с аукциона. Одних редких бронзовых вещей Курбе насчитал на полтора миллиона франков.
Прото предлагал растопить на монетном дворе все бюсты орлеанской фамилии. Решили, наконец, сохранить всё, передав произведения искусства и редкие книги в музеи и библиотеки; только мебель продана с публичного торга и всё бельё перешло в госпитали; вырученные суммы назначены к выдаче вдовам и сиротам, убитых в войне с версальцами. На месте “отеля отцеубийцы” положено развести сквер.

Известие это было получено в Версале во время бурного заседания палаты 11-го мая, когда Тьер, оскорблённый монархистами, несколько раз предлагал выйти в отставку. Положение его было действительно критическое; ему угрожали в одно время: восстание Коммуны, интриги легитимистов, двусмысленное положение пруссаков.

Он решился покончить с последними, чтобы свободнее действовать в других отношениях — и в пять дней подписал во Франкфурте мирные условия, переговоры о которых тянулись целый месяц в Брюсселе. Условия эти касались уплаты пяти миллиардов военной контрибуции, по частям, каждые три месяца, по март 1874 года. Французские уполномоченные в Брюсселе находили этот способ уплаты невозможным, но Жюль Фавр и Пуйе-Кертье, отправленные во Франкфурт для личных переговоров с Бисмарком, подписали 10-го мая всё, чего он требовал, и он приказал возвратить правительству ещё занятые пруссаками северные форты Парижа и все французские войска, ещё оставшиеся в плену. Они составляли четвёртый и пятый корпуса версальской армии.

Тогда Тьер обратил все усилия, чтобы кончить борьбу с Коммуной. Шесть новых батарей, воздвигнутых на Монтрету, почти совершенно разрушили Отёй. Всего около Парижа версальцы воздвигли 128 батарей, в числе которых 12 митральезных. Эти батареи обратили в развалины почти все окрестные местечки, виллы, предместья и сады Парижа.
Зато в самом городе 13-го мая разрушили дом Тьера.
В тот же день Коммуна запретила ещё шесть газет, в числе которых были “Moniteur universel” и “Univers”. По поводу этих запрещений даже такое безобидное издание, как “Иллюстрация”, напомнило коммуне слова Армана Мараста, когда его судили в палате пэров, как редактора газеты “National”:
"Если это война против той или другой газеты — это ребячество; если же это война против прессы — вы будете побеждены".


Коммуна не ограничилась однако этими газетами и 15-го мая запретила ещё шесть, а 18-го — ещё десять, итого тридцать три издания. В то же время за нападки на республику и Коммуну положено было отдавать под военный суд, и каждый гражданин должен был постоянно иметь при себе вид (carte d'identite) с указанием его имени, лет, занятий, квартиры и примет. Вид этот, выдаваемый полицией, должно было показывать по требованию каждого национального гвардейца. Не имеющий вида, немедленно арестовывался.

Этот декрет, лишающий гражданина свободы, отдающий его во власть первого дурака или пьяницы, который нашёл бы его приметы несходными с видом, возбуждал негодование в Париже, но Коммуна, где поминутно менялись члены, заведующие разными ведомствами, не обращала никакого внимания на общественное мнение и издавала постановления одно страннее другого. Так, она назначила к каждому генералу статского комиссара, потребовала, чтобы обо всех складах петроля и минеральных масел было сообщено в городскую ратушу; все поезда железных дорог, прибывающие в Париж, приказано осматривать строжайшим образом.

В то же время, почти накануне вступления версальцев в Париж, Коммуна продолжала публиковать бюллетени о победах над регулярной армией, которая, не публикуя о своих подвигах, продолжала поступать безжалостно с инсургентами.
Так, 12-го мая 22-й батальон национальной гвардии, встретив неожиданно 64-й линейный полк, должен был отступить и оставить восемь раненых; все они были тут же расстреляны солдатами.
16-го мая коммунары должны были очистить форт Ванв, засыпанный бомбами. Гарнизон форта предлагал сдаться на капитуляцию; версальцы требовали безусловной покорности. Тогда гарнизон оставил укрепление и скрылся через подземный ход, выходивший в поле. Триста человек едва не погибли в узких переходах, до половины залитых водою. Но в форте ещё осталось 70 раненых и много убитых.
Поручик 7-го легиона гвардии Бютен, несмотря на то, что накануне версальцы в окрестностях форта изнасиловали и убили женщину, ухаживавшую за ранеными, отправился с парламентёром к регулярным войскам с доктором и санитаром, со знаменем Красного Креста и с трубачом, несшим белый флаг, но версальцы встретили их беглым ружейным огнём. Думая, что это какое-нибудь недоразумение и что армия цивилизованной нации знает международное право, поручик шёл вперёд, и только второй залп заставил его вернуться, по счастью, невредимым.

17 мая в шесть часов вечера произошёл взрыв в патронном заводе в улице Раппа. Действие взрыва было чувствительно на близких и даже дальних улицах, где лопнули все стёкла. Причиною несчастья, оставшеюся неизвестною, была, вероятно, какая-нибудь случайность, производящая гибельные последствия в местах, где фабрикуют взрывчатые вещества; но официальная газета Коммуны обвиняло в этом
"версальское правительство, запятнавшее себя новым преступлением, самым ужасным и самым низким. Агенты его подожгли завод и произвели страшный взрыв. Считают более ста жертв (их не было и половины). Женщины и грудной ребёнок были разорваны в куски. Четверо виновных захвачены 27 флореаля LXXXIX".


Накануне этого дня совершилось разрушение Вандомской колонны. Это был последний праздник Коммуны. Давно уже возвестив это разрушение, Коммуна медлила приведением его в исполнение, но некоторые её члены энергически потребовали привести в исполнение постановление, и в газете Коммуны появилась статья, представлявшая это разрушение, как
"разрыв с милитаризмом, с этим кровавым отрицанием всех прав человека".
Бонапарте представлялся в этой статье человеком,
"принёсшим миллионы детей народа в жертву своей жажды властвовать. Сын революции, он окружил себя привилегиями и комическими атрибутами королевства; он хотел заклепать в ошейник рабства все народы, чтобы царствовать одному в своём тщеславии, посреди всеобщей низости".
За этими напыщенными фразами следовало подтверждение, что начав с клятвопреступления и убийства, Империя оставила после себя одни развалины, долгое нравственное унижение и уменьшение Франции, не говоря уже о втором декабря и Седане. Поэтому-то Коммуна считала справедливым разрушить колонну.
"Пусть мир будет уверен", -
говорила официальная газета, -
"колонны, которые будет воздвигать Коммуна, не станут прославлять разбойников истории, а увековечат воспоминание о славных победах в области наук, труда и свободы".


Утром в праздник разрушения члены Коммуны отправились к колонне по улице Мира с музыкою, игравшею “Марсельезу” и “Chant du depart” [прощальная песня]. Всё вокруг было убрано красными знамёнами; в окнах множество народа; на балконах министерства юстиции стояли чиновники в красных шарфах, и между ними дряхлый Гле-Бизуен, снявший шляпу при падении памятника. Барабанный бой, музыка, крики производили страшный шум. К вершине колонны были привязаны канаты, за которые внизу тянули посредством блоков. Мостовая во всю длину улицы Мира была устлана густым слоем соломы, на которую упала колонна, разбив свои барельефы. При падении у статуи Наполеона отлетела голова и рука со статуею победы. Толпа, бросившаяся на свою добычу, простёрла ненависть к деспотизму до того, что сбиралась растащить куски разбившейся бронзы, и надо было поставить часовых, чтобы усмирить рвение народа.

Генерал Бержере доставил себе удовольствие попирать ногами статую и произнёс надутую речь, имевшую очень мало смысла. Говорили также спичи гражданин Ранвье от имени комитета общественной безопасности и гражданин Мио. Последний окончил свою аллокуцию следующею фразою:
"До сих пор гнев наш обрушивался только на вещественные предметы, но близок день, когда возмездие будет ужасно и падёт на эту низкую реакцию, стремящуюся нас подавить".


Феликс Пиа писал в своей газете “Le Vengeur”:
"Наконец уничтожат эту колонну, этот смешной и чудовищный трофей, воздвигнутый по приказанию слепого деспота, чтобы увековечить воспоминание своих безумных побед, своей преступной славы. Монумент, лишённый всякого артистического значения, плохая копия Трояновой колонны, - искусство ничего не потеряет от его разрушения, а здравый смысл и патриотизм выиграют, потому что нехорошо оставлять на глазах невежд и простаков глупое восхваление проклятого прошлого. Я никогда не мог видеть эту колонну без того, чтобы сердце у меня не забилось от негодования и отвращения".


Сочинили также простонародную песню с каламбуром на разрушение колонны. Вот её начало и конец:
"Muni de son protocole,
Courbet va trouver Rigaut,
Ce procureur des plus chauds
Lui dit: faut que Protot colle
Cette affiche-la, sans quoi
Ca ne serait pas une loi.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Et voila comme en tirant
On peut abatre un tyran".

[Приблизительный перевод звучит так:
"Вооруженный своим протоколом,
Курбе пошел искать Риго,
И этот пылкий прокурор
Сказал ему: нужно, чтобы Прото склеил [соединил, утвердил?]
Этот приказ, без которого 
это не будет законом.

И вот как, потянув [колонну]
можно скинуть тирана".
Перевод Татьяны Кобельской.]


Коммуна не думала ограничиться разрушением одной колонны.
Определив уничтожить искупительную часовню, собирались выбросить прах Наполеона, сломать триумфальную арку Звезды, грозили даже ворота Сен-Дени и Сен-Мартена. Привести в исполнение эти планы не удалось, потому что скоро наступил конец существования самой Коммуны.
На Тьера и версальское правительство падение колонны произвело особенно тяжёлое впечатление. Представители народа воздерживались выразить своё негодование из боязни, чтобы их не приняли за приверженцев Империи. Упрёки больше всего сыпались на Курбе, хотя живописец-реалист требовал уничтожения памятника с артистической, а не с политической точки зрения. Историки последнего времени до того унижали Империю и её военную славу, что падение колонны было естественным следствием их диатриб.

Заседание Национального собрания 17-го мая было посвящено прениям о проекте реорганизации армии.
Ланглуа и генерал Дюкро препирались о том, можно ли назвать пушки ultima ratio народов и правительств. И эти споры происходили в то время, когда в палату приносился отдалённый пушечный гул междоусобной борьбы!
О колонне никто и не заикнулся в это заседание, где Жюль Греви был снова избран президентом палаты и благодарил
"своих дорогих товарищей за новое доказательство доверия и уважения, какими они почтили его".
Глубоко тронутый этим, он, конечно, обещал
"употребить все усилия, чтобы остаться беспристрастным руководителем их трудов и хранителем их прерогатив".

Только на другой день, во время прений об утверждении собранием мира, подписанного во Франкфурте, Тьер упомянул о падении колонны, "разрушенной негодяями и преступниками".
Но в то же время честолюбивый старик, всю жизнь думавший только о самом себе, вздумал сопоставить это покушение с другим, "к счастью не совершившимся" - с попыткою запретить и уничтожить его “Историю Консульства и Империи”.
Незачем распространяться, до чего неуместно было подобное сопоставление, особенно, если вспомнить, что попытка уничтожить книгу Тьера никому не приходила в голову и неизвестно, откуда он взял это известие.

Только маршал МакМагон в приказе по армии выразился вполне прилично, сказав:
"Солдаты, если воспоминания, возбуждаемые в нас колонною, не будут вырезаны на меди, они останутся всё-таки живы в наших сердцах, и, одушевлённые ими, мы дадим Франции новые доказательства нашей преданности, храбрости и нашего патриотизма".


Совершенно иначе Тьер принял известие о разрушении своего дома. Он упорно отказывался верить, что Коммуна решилась совершить это покушение. Когда Тронсен-Дюмерсан привёз в Версаль эту новость, он отправился сначала к госпоже Тьер и, после криков отчаяния и гнева, она стала совещаться с девицею Дон, как сообщить это президенту. Послали за его секретарём.
Бартелеми Сент-Илер был убеждён, что Тьер не перенесёт этого несчастья. Дамы были того же мнения, и никто из них не решался нанести ужасный удар, сообщив это известие. Тронсен решился, наконец, пожертвовать собою, с условием, что госпожа Тьер будет присутствовать при разговоре.
Они вошли в кабинет главы государства. Тьер ходил по комнате в нетерпении и на фразу Тронсена, что он должен сообщить печальную новость, прервал его отрывистым вопросом:
"В чём дело?"
"Дело идёт о вашем доме", - отвечал Тронсен.
"Что же они хотят сделать с моим домом?" - спросил взволнованный президент.
"Они не только хотят, но уже сделали", - продолжал Тронсен и рассказал подробно о том, что случилось, показав ему парижские газеты.
Тьер побледнел, сел в кресло, пробежал газету, скомкал её, закрыл лицо руками и начал рыдать.
Госпожа Тьер стала его утешать. Он не слыхал её, но после нескольких минут ребяческого рыдания пришёл в себя и, вероятно, поняв, что это происшествие придаст ему ещё больше популярности, сказал:
"Отечество стоит этой жертвы!"

Эту сцену описывает Леонс Дюпон в своих записках и прибавляет, что ещё долго потом Тьер заботился о своих драгоценностях, чем о кровопролитных схватках на Аньерском мосту, или о жителях Нёйи, засыпаемых версальскими бомбами.
Давая поручения в Париж тому же Тронсену, Тьер поручил ему узнать, что хочет сделать Коммуна с канонерскими лодками на Сене, и куда девался из его коллекций маленький фламандский ящичек, сколько солдат у ворот Майо, и где эмалированный баул XVI-го столетия?
Тронсену удалось, действительно, возвратить Тьеру много мелких вещиц, припрятанных гвардейцами, при разрушении дома. Впоследствии число этих драгоценных предметов увеличилось до того, что Тьер поместил их в отдельную комнату за своим кабинетом, куда часто удалялся — созерцать и перебирать свою коллекцию, и куда не смел входить никто, не исключая Бартелеми Сент-Илера, даже если надо было доложить главе исполнительной власти о чём-нибудь важном. В таких случаях секретарь дожидался возвращения Тьера из его музея. Страсть старого президента к этим дорогим игрушкам была непонятна, и Рошфор недаром замечал в своей газете, что если Тьер
"не бомбардирует площади Сен-Жоржа, то, конечно, из величия духа, а не из спекуляции".

На другой же день после декрета Коммуны, два роялиста предложили палате воздвигнуть снова дом Тьера на счёт государства, и палата вотировала это вместе с предложением провести публичные молебствования, чтобы призвать милосердие Божие на бедствия Франции.
Как же после этого было Тьеру не считать себя избранником, любимцем нации! Ведь вздумал же в эту, действительно бедственную, эпоху граф Шамбор публиковать о своей готовности явиться на призыв Франции. В своём манифесте он прямо говорил:
"Верьте, я буду избран не только потому, что я право, но потому что я порядок, потому что я — реформа!"
Этот расслабленный подагрик уверял, что
"в его руках — старая шпага Франции, а в его груди — сердце короля и отца", -
и что он принесёт с собой
"диктатуру одного только милосердия",
потому что
"в его руках и только в его руках милосердие будет справедливостью".
Эти надутые фразы не обратили, однако, на претендента внимания страны.

Палата ещё не смела явно высказывать своих легитимистских тенденций. Она ещё дорожила Тьером и надеялась, что он сдержит обещание, данное некоторым роялистам при избрании его Бордо главою исполнительной власти — восстановить, когда придёт удобное время, монархию. Настоящее время было однако же, по сознанию самих монархистов, далеко неудобно. Надо было утвердить мир, подписанный Тьером во Франкфурте.
Заседание собрания в этот день представляло неутешительное зрелище. Одни ораторы оплакивали печальную необходимость перенести такое унижение и обвиняли в этом Империю, объявившую войну, республику 4-го сентября, революцию 18-го марта; роялисты вспоминали, что реставрация доставила даже выгоды Франции; военные восставали против уступки огромной территории неприятелю; Тьер настаивал на том, что сохранение Бельфора обеспечивает обладание долиною Вогёзских гор, и что ему стоило огромных трудов это сохранение, на которое Германия никак не хотела согласиться. Он уверял, что подписание мирного трактата составляет величайшую скорбь в его жизни, но почему-то прибавил, что эта скорбь должна была бы меньше чем кому-либо выпасть на его долю.
440 голосов из 538 депутатов утвердили франкфуртский мир.

Что же в это время делала Коммуна?
Потеряв в последние дни до 3.000 пленных и 150 пушек в ежедневных стычках, она увидела, что траншеи версальцев были уже в 200 метрах от городских стен.
И в это-то время, потеряв 22 члена, подавших в отставку, заперев шестерых в тюрьму, переменив в течение недели трёх делегатов, заведующих военными действиями: Росселя, Клюзере и Делеклюза, Коммуна дала в Тюльери большой бал и концерт, на котором офицеры в галунах и красных шарфах танцевали всю ночь с нечопорными гражданками. Во всех увеселительных заведениях были ежедневные пиры и оргии. В Пале Рояле и на маленьких театрах давали “Утку о трёх клювах” и “Старость Бридиди”.
Многие из членов Коммуны не стеснялись вести далеко не примерную жизнь. Рауль Риго, Бийоре, Паскаль Груссе открыто являлись в публику со своими возлюбленными, актрисами мелких театров. Более откровенные из них отзывались о Коммуне самым нелестным образом.

Жюль Валлес, даровитый журналист, писал своему другу:
"Рауль Риго обвиняет меня в несочувствии к Коммуне. Приходится сжечь половину Парижа, чтобы не быть подозрительным другой половине. Какое занятие! Есть отчего помешаться. Сеансы Коммуны днём, сеансы ночью — и для чего? Чтобы слушать восхваления Бабёфа или Анахарсиса Клотца. Версальская армия с каждым часом отнимает у нас клочок земли и надежду, а нас созывают сегодня, чтобы обсуждать предложение Курбе, угрожающего подать в отставку, если декретом не отменят Бога. И что им мешает этот Бог!.. Ты спрашиваешь, чем это кончится? Очень просто: Клюзере или кто-нибудь другой продаст версальцам доступ в одни из ворот, и в одно прекрасное утро нас захватят в наших постелях. Прекрасный букет составят из нас для Кайенны! Я, лично, принял против этого сюрприза некоторые меры и надеюсь вовремя удрать в Бельгию".


И он сделал так, как говорил, хотя газеты того времени утверждали, что принадлежа к числу последних бойцов Коммуны, он сражался на баррикадах XI-го округа, потом скрылся, но 25-го мая был захвачен и вместе с Ферре расстрелян на площади Шателе. Теперь обнаружилось, что расстреляли вовсе не их, а только похожих на них и, может быть, даже совершенно невинных людей. В то время при нецеремонных казнях без суда и расследования подобные "печальные ошибки" случались очень часто.

Валлес был одним из выдающихся деятелей Коммуны. Сын профессора, он получил солидное образование и готовился сам быть профессором, но, прибыв в Париж, увлёкся жаждою деятельности и вёл жизнь, полную приключений и опасности. Семнадцати лет он вступил в заговор, имевший целью похитить и увезти Луи-Наполеона. Заговор, конечно, не удался, и Валлес, просидев несколько времени в Мазасе, был выпущен без суда. Он был одно время секретарём Густава Планша и написал его биографию в пристрастном тоне.
В 1856 году он издал своё первое произведение “Деньги”, грубый гимн золоту, выражавший страсть к приобретению, жажду богатства и материальных наслаждений. Несмотря на эффектную внешность книги в жёлто-золотой обёртке с посеребренной гравюрою, изображавшею монету в пять франков, книга не имела успеха, хотя была олицетворением литературы Империи. Но этот труд открыл автору дорогу в сотрудники “Фигаро”.
Валлес был сделан биржевым хроникёром. Это было очень скромное место в газете, не обладавшей тогда большими средствами и выходившей два раза в неделю. Поселившись в латинском квартале, он начал вести жизнь литературного цыгана и, чтобы не голодать, стал писать драмы, романы, стихотворения, обнаруживавшими действительное оригинальное дарование, хотя и испорченное аффектацией и парадоксами.
В 1860 году явилась в “Фигаро” его статья “Воскресенье молодого бедняка”, обратившая на него внимание публики. Его пригласили участвовать в других газетах и, несмотря на свою леность, он стал писать в “Presse”, “Liberte”, “Epoque”, “Revue europeene”. Статьи эти, собранные в 1866 году в одну книгу под названием “Les refractaires”, произвели впечатление.
Подрядившись писать ежедневную хронику в газете “Evenement” за полторы тысячи франков в месяц, он стал несколько умереннее в своих парадоксах и сделался историографом уличных акробатов, силачей, клоунов, волтижерок, парижских бродяг. Из этих очерков он составил книгу “Улица”, в которой кроме того помещены его “Воспоминания” - картины деревенской жизни.
Во всех этих произведениях Валлес стремился к эксцентричным явлениям жизни, ко всему, что бьёт на эффект, стремится выказаться, отличиться перед другими. Хотя он участвовал во многих попытках сопротивления императорскому правительству, но руководимый таким проходимцем, как Вильмессан, редактор “Фигаро”, осмеивал в его газете людей с характером, республиканцев, оставшихся верными своим убеждениям, и называл их “революционными пономарями”.
Потеряв место в газете “Evenement”, он в 1867 году основал свою газету под названием “La Rue”, отличавшуюся грубым реализмом, парадоксами и эксцентричностью. Газету запретили через полгода.
Валлес опять сделался бедняком и стал работать в “Фигаро”. Он заметно опустился, и его упрекали даже в том, что он получал субсидию от правительства. Во всяком случае, ему дали средства в 1869 году основать новую газету “Le peuple”, в которой он выставил себя кандидатом в депутаты, чтобы помешать выборам Жюля Симона. Помешать избранию этого серьёзного противника цезаризма было в целях правительства, а Валлес, назвавший себя “кандидатом бедняков”, был не опасен для Империи, особенно ввиду его привычки пускаться в эксцентричности и доводить парадоксы до абсурда. Всего вероятнее, что Валлес был в этом случае сильным орудием тонкой интриги, но вся эта история произвела тяжёлое впечатление, хотя он и провалился, конечно, на выборах.
После поражений при Рейхсгофене и Форбахе, он так враждебно отнёсся к правительству, что его заперли в Мазас. Освобождённый 4-го октября, он вступил в члены Интернационала, играл выдающуюся роль во всех волнениях эпохи осады Парижа.
31-го октября 1870 г., как начальник батальона национальной гвардии, участвовал в восстании правительства народной обороны. После капитуляции Парижа, он начал издавать газету “Крик народа”, в которой высказал мысль, что Париж должен быть вольным городом. Газета была запрещена генералом Винуа, но появилась после 18-го марта.
Выбранный в члены Коммуны, он стал проповедовать умеренность и примирение “чердаков и бельэтажей”. Но после же первых схваток с версальцами снова начал советовать в своей газете защищаться до крайности с энергиею отчаяния. В его “Cri du peuple” явилась впервые угроза скорее взорвать и сжечь Париж, чем отдать его врагам.
Не принадлежа к правителям Коммуны, он успел скрыться в Лондоне после её падения, получил наследство в 50.000 франков от одного из своих почитателей и поселился в Женеве, откуда продолжал писать анонимно в разные газеты.
Приговорённый к смерти в 1872 году, он, после амнистии 1880 года, появился в Париже, издал роман “Жак Вентрас”.
Теперь ему 50-й год, и в нём трудно признать рьяного коммунара. Годы и опытность взяли своё.

Месть и казни только озлобляют людей. Если бы версальцы не так усердно расстреливали и ссылали в Нукагиву после своей победы, много семейств не осиротело бы и не сделалось врагами общества и правительства.

В.Р. Зотов. “Закулисная история парижской Коммуны 1871 г.” Часть II

(Окончание следует)